|
||||
|
11.02.2020
Пастернаковский февральУ поэтов есть свое время года, свой особый месяц, в котором они не только родились, но который особо отмечен на карте их творчества. У Пушкина – это «прекрасная пора, очей очарованье», у Есенина – летний «ромашковый луг», у Блока – «весна без конца и без края», у Бориса Пастернака – февраль, когда метель метет «во все концы, во все пределы». Слов нет, вдохновенье к поэтам приходит во все времена года, они «залезают» и на «чужие» территории, но все же есть стихи, которые вспоминаются как раз в то время, когда наступает пора, которой они посвятили свои бессмертные строки. Борис Леонидович Пастернак родился 10 февраля 130 лет назад, и именно февралю этот один из самых замечательных поэтов XX века посвятил свои вдохновенные стихи:
Февраль. Достать чернил и плакать! Но почему же надо плакать? Да еще навзрыд? И почему «грохочущая слякоть» горит «черною» весною? Вспомним, что поэт был свидетелем Февральской революции 1917 года, и она навсегда так ранила его сердце, что последствия ее он переживал и в конце своих дней, когда на него обрушилась не только всемирная слава, но и неслыханная травля как со стороны властей, так и со стороны, казалось бы, самых близких людей. Но обо всем по порядку. Уральские зимы Поэзия Пастернака вошла в мое сердце зимой в 1960-е годы, когда я учился в Уральском университете на факультете журналистики. В то время «гуманитарии» обучались в отдельном здании тогдашнего Свердловска – сейчас там располагается институт наук торговых. Упоминаю это для того, чтобы вы лучше представили наше время. В лестничном парадном пролете между вторым и третьим этажами стояла метра в три статуя Сталина в полный рост, которую как-то ночью внезапно убрали после XX съезда КПСС. На втором этаже находился читальный зал – заветное место, где я и еще два-три студента проводили многие часы своего времени. Дело в том, что не сам читальный зал был нашим прибежищем, а его «закрома», где в начале книжных стеллажей стояли впритык один к другому несколько столов. Сидя в старых креслах, нам разрешалось здесь постигать литературу. Разрешение дала старший библиотекарь Дина Григорьевна, которую я и по сей день вспоминаю с особенной теплотой. У нее были чудесные карие глаза, необычайно добрые и живые, уже довольно большая седина густых волос, улыбка, с которой она встречала всех читателей. Каждого из нас, книгочеев, она выделила по-своему. Я попал в зону ее «приближенных» как раз из-за Пастернака, когда на выдаче книг спросил, нет ли тут томика его стихов. Она внимательно посмотрела на меня и попросила пройти за стойку, отделявшую ее от посетителей. Провела меня в «закрома», усадила в кресло и дала в руки тоненькую книжицу в твердом синем переплете. Я запомнил ее особенно. Называлась она «Сестра моя жизнь». До этой книжки я прочел у товарища по курсу другую такую же тоненькую книжку, но в переплете мягком, зачитанную, с подчеркнутыми строками и восклицательными знаками на пожелтевших полях. И эти восклицательные знаки так запечатлелись в моем сердце, что я эту книжицу решил «зажилить» и отдал ее только когда все стихи переписал себе в тетрадь. Опять стихи поразили меня напором чувств, свежей, ни на что не похожей образностью. Строки так и вонзались в сердце:
И, наконец, жгучая строка: «я б штурмовал тебя, позорище мое!» Дина Григорьевна застала меня за переписыванием стихов уже к вечеру, когда закрывался читальный зал. Она достала из ящиков стола чайные принадлежности, мы стали пить чай, говорить о поэзии. А потом и о жизни. Я, конечно, не рассказал ей о своей влюбленности, но она и так все поняла. Цикл «Разрыв» слишком красноречиво говорил, что любовь моя отвергнута, что я влип «в историю», как выразился мой друг, узнав, что я влюбился в «историчку» Ирину с пятого курса. С того вечера мне предоставлялось в тишине читать, читать и читать. И говорить с Диной Григорьевной не только о литературе, но и о кино, театре, о нашей учебе и полуголодном бытии. Мы с братом Анатолием в ту зиму учились на последних курсах: я – в университете, он – в театральном училище. Анатолий взял за правило выучивать по стиху каждый вечер – так тренировал память. И Пастернак был на первом месте – и у него, и у меня. Анатолий вытренировал свою память до того, что, выступая с чтением стихов в студенческих аудиториях, выполнял все заявки, которые выкрикивались с места, – и ни разу не сплоховал. Он знал не только модных тогда Вознесенского и Евтушенко, но и лучших поэтов Серебряного века. Но на первом месте стоял Борис Пастернак. Только после того, как разразилась гроза из-за романа «Доктор Живаго», ему пришлось отказаться публично читать стихи Бориса Леонидовича. Зато у него уже был готов моноспектакль «Фауст» по Гете в переводе любимого поэта. Чтением стихов Анатолий подрабатывал, спасаясь от казенщины и голода: отца, в ту пору собкора «Известий» по Киргизии, исключили из партии и сняли с работы – помогать нам у родителей не было возможности. Отцу «пришили» «антисоветские разговоры», «создание группы» – отец слишком тяжело пережил «разоблачение культа личности». «Доктор Живаго» и псалом 90-й Хорошо помню, как преподаватель русской литературы XVIII–XIX веков, один из самых уважаемых нами, пришел к нам в общежитие. Он должен был провести разъяснительную работу по «борьбе с враждебной идеологией». Центром этой борьбы оказался роман Бориса Пастернака «Доктор Живаго», опубликованный на Западе. Старое здание общежития вот-вот должны были закрыть, зала для собраний вообще не существовало, и «мероприятие» проходило на лестничной площадке. Мы разместились кто на подоконнике, кто у перил, а доктор филологии, бледный, непривычно взволнованный, стоял в центре площадки, оглядываясь то в одну, то в другую сторону. Он говорил, что известный поэт совершил предательство, нанес удар по самому святому, что есть у нас, – по революции, по советской власти. Вот почему враги наши дали ему Нобелевскую премию. Художественных достоинств у романа нет, тут одна политика, и мы должны это понимать. Говорил он как-то непривычно сбивчиво, конкретных примеров не приводил, а все бросал нам готовые формулировки, против которых как раз и выступал на лекциях, убеждая, что доказательства должны основываться на тексте произведений прозы и поэзии наших классиков. За это мы его особенно и любили. Смотрел он почему-то то вбок, то в пол, то и дело поправлял длинные волосы, открывавшие большой покатый лоб. На этом лбу не только я, но и многие заметили капли пота. В конце этого непривычного выступления профессора кто-то из наших все же попросил пояснить, каков же сюжет романа, что, собственно, в нем происходит. Профессор пересказал отрывок, на который и обрушился генеральный секретарь ЦК, взявшийся воспитывать писателей. Более подробно отрывок цитировался в «Литературной газете», который, конечно, мы все прочли. Ничего более профессор нам не сообщил. И нам стало ясно, что романа он не читал. Мне запомнился этот постыдный разговор на лестничной площадке, потому что потом, когда наконец удалось прочесть роман, именно этот отрывок в полном виде и контексте как раз более всего впечатлил меня. И я понял до конца, почему один из самых любимых наших педагогов так смущался, а потом почти убежал из общежития. Потому что он, выполняя распоряжения парткома, был обязан верить тому, что сказали ему «сверху». Ладно бы «клеймящие» «письма в редакцию от трудящихся», а тут ведь профессор! Да еще самый уважаемый! Мы с напряженным вниманием следили, как поведет себя Борис Леонидович. Вот в «Литгазете» появилось его краткое и с достоинством написанное письмо Хрущеву: «Покинуть Родину для меня равносильно смерти». Вот Борис Леонидович отказывается ехать получать Нобелевскую премию. Но все равно его исключают из членов Союза писателей и продолжают «клеймить». И через два года он умирает. Мне уже доводилось писать о том отрывке из романа, который дает ключ – к тому, что происходило и в стране, и с нами, юношами, которые вырабатывали свое понимание и литературы, и своего места в жизни. Приходится повторяться, потому что опять в юбилейные дни поэта «ученые дяди» прямо-таки с наслаждением роются в личной жизни поэта, выискивают фактики в его биографии, которые якобы говорят о нем более всего. Но мы-то знаем, что главное для человека – его духовная жизнь, те ступени любви, по которым он поднимается к пониманию смысла бытия, его Творца. Не об этом ли свидетельствует и судьба Бориса Пастернака, и его роман как важнейшая часть его судьбы? Напомню то место в романе, за которое как раз и казнили Бориса Леонидовича те, кто читал и не читал роман. Но именно начало этого эпизода и цитировали в 1958 году, когда травили поэта. Оказавшись в плену у красных партизан, по приказу Юрий Живаго залегает в цепь. Он вынужден стрелять: идет бой. Живаго стреляет в обгоревшее дерево, растущее на поле, по которому наступают белые. Эти белые – юноши, почти мальчишки. Юрию Андреевичу хорошо знакомы их лица, потому что он сам был вот таким же, как они, нарочито храбро, в полный рост, идущие в атаку по открытому полю на врага. Им бы наступать перебежками, прячась в ямках и за бугорками, за этим обгоревшим деревом, но они идут, выпрямившись в полный рост. И пули партизан выкашивают наступающих. Рядом с доктором убит телефонист. Стреляя по дереву из ружья телефониста, в перекрестье прицела Юрия Андреевича попадает юноша, которого доктору особенно жаль, которому он симпатизирует во время боя. Доктору кажется, что он убил юношу. Бой окончен, белые отступили. Доктор осматривает и телефониста, и юношу. И у красного телефониста, и у юноши-белогвардейца доктор находит на груди ладанки с псалмом 90-м И у обоих на груди обнаруживает ладанки, в которые зашит псалом 90-й. У красного телефониста он полуистлевший – видимо, мать, сберегшая эту молитву, которую когда-то получила от своей матери, зашила сыну в ладанку и повесила на грудь. А у юноши-белогвардейца? Процитирую этот фрагмент романа: «Он расстегнул шинель убитого и широко раскинул ее полы. На подкладке по каллиграфической прописи, старательно и любящею рукою, наверное, материнскою, было вышито: Сережа Ранцевич – имя и фамилия убитого. Сквозь пройму Сережиной рубашки вывалились вон и свесились на цепочке наружу крестик, медальон и еще какой-то плоский золотой футлярчик или тавлинка с поврежденной, как бы гвоздем вдавленной крышкой. Футлярчик был полураскрыт. Из него вывалилась сложенная бумажка. Доктор развернул ее и глазам своим не поверил. Это был тот же девяностый псалом, но в печатном виде и во всей своей славянской подлинности». Наш «знаток» сельского хозяйства, литературы и искусства Хрущев в 1958 году стучал кулаком по столу и казнил поэта как раз за эти страницы. Орал, что автор призывает не воевать с врагом, а стрелять мимо. Что он может покинуть страну, когда ему будет угодно. В ответ Пастернак в письме на имя Хрущева написал: «Покинуть Родину для меня равносильно смерти. Я связан с Россией рождением, жизнью, работой». В прессе цитировалось лишь начало главы, по которой невозможно было понять смысл описанного. Тем более что кончается она тем, что Сережу Ранцевича доктор и его помощник переодевают в одежду убитого телефониста, привозят в лазарет как своего, выхаживают и дают ему возможность бежать. Прощаясь, Сережа говорит, что когда он переберется к своим, то снова будет воевать с красными. На этом глава кончается. Но нам нетрудно понять, что дальше произойдет с Сережей, – конечно, он будет убит. Потому что братоубийственная война не спасает ни красных, ни белых. Потому что и те, и другие забыли Бога. Ведь ладанка с 90-м псалмом, уберегшая Сережу от гибели, ничего не сказала его душе: он ничего не понял в произошедшем. Ибо в первых же строках псалма 90-го, который народ наш называет «Живые помощи», говорится: «Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небеснаго водворится». То есть «живущий в помощи» (в сердце своем несущий Бога) «в крове» (в мире Господнем) «водворится» (будет достоин этого мира). Псалом 90-й – «Живые помощи», или, как еще в народе говорили, «помочи» – зашивали в ладанки и носили на себе, веря, что эта святая молитва обережет и спасет человека от любых напастей и бед. Значит, автор романа, живший прямо напротив храма Христа Спасителя в квартире отца – известного художника Леонида Пастернака – и с детства ходивший в церковь, знал «Живые помощи» как «Отче наш». Вот в чем нить, ведущая к пониманию идейно-художественного содержания романа. Где уж партийному лидеру, который обещал «показать по телевизору последнего попа», было понять богословскую его суть. Герой романа прощается с любимой, отправляя ее в чужую страну, а сам остается на Родине, которая больна, которую надо лечить. Да и сегодня, как видим, суть псалма 90-го и то, для чего он приведен в романе, далеко не все понимают. А ведь эта суть и сейчас очень современна, актуальна. Именно православная тема является главенствующей и в романе «Доктор Живаго», и в поэзии Пастернака последних лет. Даже не «тема» – это не то слово. Вся жизнь, страдание, взлет творчества – вот что составило поэзию и прозу в конце земного бытия поэта, который душу свою отдал Богу и людям. Скажите, это не так? Да вот же он сам написал в стихотворении «Нобелевская премия»:
Я пропал, как зверь в загоне.
Темный лес и берег пруда,
Что же сделал я за пакость,
Но и так, почти у гроба, Свеча поэта Снег, февральская метель, вьюга будут преследовать его всю жизнь, до смерти. Если ранний Пастернак сложен, поэтическая его речь перегружена ассонансами, аллитерациями, метафорами, прочими литературными красотами, то в конце пути он впадает, как сам же напишет, «в неслыханную простоту». И, прощаясь с миром, он скажет свое бессмертное, опять о феврале:
Мело, мело, по всей земле Важно, что свеча эта горит на столе в комнате, где проходят последние дни героя романа «Доктор Живаго». Это самый центр Москвы, Камергерский переулок. Замечательно, что там теперь установлен памятник Антону Павловичу Чехову у знаменитого на весь мир МХАТа. Ибо с этим театром неразрывно связана судьба нашего великого писателя. Но где же памятник Борису Леонидовичу? Может, в Переделкино, где теперь дом-музей? Нет там памятника. На его могиле есть лишь надгробье с узнаваемым профилем поэта на бетонной плите. Но креста на этой плите нет – так решили те, кто хоронил поэта. У нашей критики есть тенденция при рассуждениях о творчестве поэтов, художников, композиторов «подтягивать» их под свои собственные умозаключения, чтобы они шли вровень с передовыми идеями времени. В написанном о творчестве Бориса Пастернака совсем нет стремления «подтянуть» его к Православию. Но не сказать о том, что христианские мысли пронизывают всю его жизнь, особенно в зрелые годы, тоже нельзя. Да, он не воцерковился, но поэтическая его душа не могла пройти мимо Бога. Вот в стихотворении «Гамлет» он написал:
Я один, все тонет в фарисействе, И когда я был последний раз в Переделкино, то, выйдя из дома поэта, увидел вдруг поле, за которым стоит храм Преображения Господня. Старый, древний, с низкими сводами, с прохладой и благодатью внутри. С намоленностью и тайной веры, жизни и смерти. И подумал тогда: ему надо было перейти это поле, войти в храм. Но он только написал в другом своем бессмертном стихотворении «Август» о прощании с миром, о преображении души перед кончиной. Гамлета играл в Театре на Таганке Владимир Высоцкий. Начинался спектакль, который мне довелось видеть, со стихотворения Пастернака. И спектакль этот шел по тексту Шекспира в переводе Бориса Леонидовича. Эффектный, броский спектакль по форме, но не по содержанию. В театре «Ленком» чуть позже шел «Гамлет» в постановке Андрея Тарковского. Там Гамлета играл мой старший брат Анатолий. Совсем по-другому, чем Высоцкий. Его Гамлет был тих, раздумчив. Он сомневался не по слабости характера. А потому, что не хотел убивать, потому что был христианином – такова была концепция Андрея Тарковского. В его спектакле не было той эффектности, что в Театре на Таганке. Зато была подлинная глубина постижения жизни. Там создатели спектакля поле перешли. Это я говорю не в осуждение Гамлета режиссера Любимова и Высоцкого. А к тому, что поле жизни широко и необъятно и по нему шагают люди разных мировоззрений и талантов. Их так много в нашей стране. И в поэзии особенно. И всем хватает места, всем – десяткам других талантливых, смелых, отважных, так рано ушедших, погибших и на войне, и в лагерях, и убитых в мирной жизни, как Борис Леонидович. И всех Господь зовет туда, к храму Преображения Господня, древнему и новому, недавно возведенному, дивной красоты, похожему на собор Василия Блаженного. Вхожу в храм, ставлю свечу в вечную память о великих поэтах России, всех, кто шел к храму, падал и вставал и снова шел, пока хватило сил нести свечу веры, надежды, любви. Источник: Православие. RU. Алексей Солоницын Алексей Солоницын – номинант Патриаршей литературной премии |
|